Ирина Гурская. Автопортрет в мастерской на Каподимонте. 60 х 70; х., м., коллаж. 2009. Псков.
Пианисты иногда перед выступлением греют руки в горячей воде. Так и мне – перед тем, как набросать несколько строк об искусстве Ирины Гурской – хочется отогреть свой мозг, «размять его в руках» подобно глине, придать ему всю возможную собранность, силу и остроту.
Писать о Гурской трудно и интересно. Её творчество – авангардное, растущее на переднем краю эволюции искусств, пробивающееся за грань всего мыслимого и допустимого – в максимальной степени непривычно для обыденного восприятия. Работу Гурской, тот оригинальный способ мировоплощения, который стал ей доступен, я назвал бы эзотерическими. Эта рукотворная красота, широко и щедро адресованная всем, на практике оказывается «искусством для немногих»: потому что очень многого требует от зрителя, задаёт ему самую высокую планку понимания.
Чтобы «взять» эту планку, необходимо быть во всеоружии мировой художественной культуры. Нужно представлять себе (пусть в главном, без детализации) тот путь, который был за последние полтысячелетия пройден – сперва европейским, а затем и русским искусством.
Нужно помнить, что лишь со времён изобретения фотографии (около полутора веков назад) живопись была освобождена от утилитарной функции изобразительности. С этого времени творчество гениев, пролагающих дорогу всемирному художественному процессу, было направлено на качественно иное, более глубокое, исследование мира и человека, уже не привязанное в столь строгом порядке к обыденности трёхмерного пространства.
На этом пути исследования человека (ибо человек остаётся универсальным для христианско-гуманистической традиции субъектом и объектом творчества) сначала парижские импрессионисты, произнеся в сердце своём фразу Фауста «остановись, мгновенье!..», экспериментировали лишь с механизмом зрительного восприятия.
Тем самым искусство стало на путь создания для самого себя иллюзии о самом себе: ведь искусство не воплощает случайного; всецело находясь под покровительством Аполлона, оно на 100% несёт в себе Меру и Гармонию, всегда является единственно возможной и выверенной формулой. (И это всё абсолютно относится к непобедимо прекрасному искусству Мане и Моне, Писарро и Дега.)
После «первого опыта» импрессионизма, постепенно, но очень скоро и уже безудержно, европейское искусство словно («через глаза») устремилось внутрь человека, в самый его мозг: вознамерилось проникнуть вглубь психических процессов. Работа мысли, её «механика» вдруг стали непосредственным предметом изображения. Человечество в искусстве будто подошло к зеркалу с той стороны… (Как органично сочетается этот момент в развитии художественного стиля с практически синхронным возникновением фрейдовского психоанализа и затем аналитической психологии К. Г. Юнга!)
Революционный переход, о котором я говорю, произошёл в творчестве Пабло Пикассо (1881 – 1973), создавшего кубизм – как считается в 1907 году, сто шесть лет назад. Новый стиль уже напрямую оперировал более или менее «чистыми» идеями, «мыслеформами» – стремился сделать их зримыми, перенося на холст и бумагу.
Следующей ступенью перехода искусства от объективной, ощутимой реальности к субъективной абстракции (которая лишь мыслима, существует только в сознании, но всё же существует) стал абстракционизм – В. В. Кандинского (1866 – 1944), К. С. Малевича (1874 – 1936) и супрематистов. Некий синтез зримой реальности и мыслимой виртуальности был дан в неподражаемом стиле великого П. Н. Филонова (1880 – 1941).
Таким образом замкнулся большой круг развития искусства – от Ренессанса к Новейшему времени. В дофотографическую эпоху оно исследовало и пересоздавало человека в пределах изобразительности, через его телесную форму.
Начиная с импрессионистов, искусство сделало упор на постижение законов мыслительной деятельности, тесно связанных со зрением, воспринимающим глазом. На этом пути, оставив изобразительность, оно быстро достигло окончательной деконструкции реальности, перешло в абстрактную виртуальность. Филонов нашёл в увенчание этого некий финальный синтез изобразительности и абстракции в каждой своей работе.
Круг искусств замкнулся, путь оборвался: развиваться дальше вдруг стало некуда. Накануне Второй Мировой войны легионы художников по всему свету оказались в плену некоего «вечного возвращения» – были обречены повторять так или иначе уже пройденное. Осознали это лишь самые чуткие из них и далеко не сразу.
Однако наиболее адекватным стилистическим выражением экзистенциального отчаяния искусства – которое, по-видимому, действительно умерло в ХХ века (душа и плоть его оказались разделёнными и далёкими друг от друга) – выражением инстинктивным, спонтанным и оттого правдивым и страшно подлинным, стал сюрреализм. Он представляет собой царство посмертного сна, влекущего по мытарствам, населённого видениями Чистилища. В этой-то холодной и страшной области отчаяния не менее семи десятилетий уже пребывает европейское (а с 1960-х годов – и отечественное) искусство.
Ирина Гурская. Прыжок вниз головой. 59 х 48; бум. на фанере, м., коллаж, акв., энкаустика, смешанная техника. 2011. Псков.
Художников, находящихся в охарактеризованном метафизическом капкане, в воронке вбирающего небытия, бесконечно жаль. Нет более сильной потребности человека, чем потребность в творчестве. Художник – это субъект, иссушаемый неисцелимой жаждой рисовать и писать кистью, ничего больше.
Но важно понять, что главным творчеством Художника (с большой буквы) является не создание конкретного произведения, а именно трансформация современного ему стиля искусства – в нечто иное и новое, невиданное. Критерий подлинности – именно эта священная, драгоценная новизна, даруемая свыше по наитию, как благодать Духа Святаго.
Выстраданная авторская манера – вот истинное творение мастера (в конечном счёте, манера – это он сам и есть). Наиболее сильные авторы передают свой уникальный почерк ученикам и подражателям – и создают тем самым новую традицию. Таков механизм всемирного художественного процесса. Вне этого История искусств замирает.
Выбиться из аннигилирующей воронки, зациклившей в ХХ веке огромный (не финальный ли?) этап истории искусств, теоретически невозможно: для этого, фигурально говоря, надо не просто двигаться со скоростью света, но ещё её и превысить – хотя бы чуть-чуть! Многоликий причудливый сюрреализм – пульсирующий танец небытия и разложения – длится и всё сбой разъедает.
В последнее десятилетие это как-бы-искусство, переставшее быть собой и собственно быть, принято определять расплывчатым термином «постмодерн»*. Он повсеместно становится радостно принимаемым прибежищем торговцев от искусства, полчища которых в глобальном масштабе «маршируют» сквозь эти «широкие врата». Творческие же люди по всему миру вынуждены, так или иначе, повторять Прошлое, подключаться к нему.
Ирина Гурская сильна и интересна тем, что она – по спонтанному наитию, в заполошном экстазе (который, вообще говоря, и зовётся вдохновением), визионерски, как ведомый медиум – совершает на практике нечто даже теоретически немыслимое: чуть продвигает вперёд мировой стиль. Не больше, не меньше! Продвигает и не срывается при этом в непроглядную ночь постмодернового разложения: в фабрикацию товарной дешёвки и мертвечины. И это потрясающе! Это, пусть на краткий миг, на «точку» времени, взламывает безнадежность и отчаянье (не русские только, – всемирные).
Ирина Гурская. Больной. 35 х 50; фанера, м., коллаж, энкаустика, смешанная техника. 2009. Псков.
Попробуем проанализировать манеру Гурской. Как определить её стиль? К абстракции он близок всегда. Но и академическая фигуративность – читаемая иногда в неуловимых деталях: силе и уверенности линии, малейших намёках на изобразительность – никогда не отпускает художницу полностью. Это делает абстракцию Гурской родственной творчеству раннего В. Кандинского, а весь в целом её стиль напоминает о филоновском анализе-синтезе натуры в пределах каждого произведения.
Время произведений Гурской симультанно. То есть разные моменты времени (этапы некоего внутреннего «действия», происходящего в сознании художника и составляющего смысловую «драматургию», последовательность восприятия картины) спрессованы воедино, сведены в общем пространстве.
Пространство Гурской также «сшито» из фрагментов, собрано – подчас в «три сложения» и больше. Однако его внутреннее единство, как правило, не нарушено. Это, конечно, сюрреальное пространство сна. Но это не страшное и безвыходное пространство дантова посмертия, в котором воет от ужаса и тоски душа европейского искусства.
Нет, пространство Гурской я назвал бы пространством Воскресения, – при жизни… Художница движется в нём с предельной скоростью – «вьёт петельки», «нарезает круги»: всегда отталкиваясь от реальности, взмывая над ней и к ней победительно возвращаясь. И это именно необходимый, «сверхсветовой» темп.
Станковое произведение (картина, рисунок), пять веков бывшее универсальным модулем художественного высказывания, узко достигшему финала искусству. Тесно оно и Ирине Гурской.
Именно от стремления преодолеть эту тесноту, взломать рамки – в переносном и в буквальном смысле – идёт её спонтанная жажда коллажа, пастозной трёхмерности. Её красочный слой с вкрапленными в него стёклышками (напоминающими о смальте средневековых мозаик), осколками зеркала, бусинами и пуговицами, превращается в низкий рельеф. Он будто тянется к зрителю, расцветает ему навстречу.
«Картина» в исполнении Гурской предельно условна, – она редко терпит раму и рассчитана, скорее, на непосредственное растворение в жизни (в пространстве реальности) через свой нарочито неровный и неоформленный срез…
Этим же преизбытком – стремлением творчества выйти за край – объясняется создание серий, всевозможных диптихов, триптихов и полиптихов, к которым то и дело прибегает художница. «Куски» её искусства поверх своих материальных носителей (холстов и листов фанеры) словно бы «берутся за руки», выстраиваются в осмысленный хоровод.
Через это автор некоторым образом реконструирует собственный – обновлённый – континуум пространства и времени, воссозданный не на основе отдельного произведения, но на базе целой выставки (в пределе – всего творчества).
Глубокая родственность жизни, реальности, проявлена и в выборе «подножного» материала. И. Гурская как бы спасает совсем уже ненужные и выброшенные из обихода поверхности – возвращает их в бытиё. Основой её произведений становятся деревянные детали «бывшей» мебели, а подчас даже сломанные элементы надгробий. В этом тоже есть преодоление энтропии и момент христианского торжества над смертью.
Творчество И. Гурской опирается на академическую традицию – рисунка, колористической гармонии, выверенного веками (от Ренессанса) научного, объективного отображения мира. В этом наиболее важный момент силы художницы. И в то же время её творчество в максимальной степени близко молодёжным субкультурам, «актуальным» – вернее, бывшим актуальными, условно говоря, с 1968 года** по настоящий момент.
Ирина Гурская. Ладья жизни. 72 х 76; фанера, м., коллаж, пастель, энкаустика, акрил, смешанная техника. 2010. Псков.
В широком применении коллажа, «вживлении» в плоть картины различных предметов, бывших посторонними (журнальных вырезок, подрясников, подчас – маленьких хрустальных статуэток) есть много от «старого доброго» поп-арта. В работах Гурской мы часто можем видеть реализованным принцип болезненного, нервного соединения фрагментов изображения, близких к фотореализму, с чертами полнейшей абстракции и словно бы досознательными «каляками-маляками», будто вышедшими из-под руки ребёнка младшего возраста. Это делает её творчество необыкновенно родственным всему огромному и малоисследованному массиву настенных граффити, заполняющих мегаполисы мира. (Ирина Гурская – предельно городское явление).
Художница словно бы аккумулирует, принимает на себя все приёмы и образы постсовременного безвременья – их боль и тяжесть… Мы понимаем, что городские молодёжные субкультуры, в огромной степени базирующиеся на «кислотном» (наркоманском) опыте – это, говоря прямо, есть явление многоликого практического сатанизма, всё более пронизывающего и извращающего в наши дни – и уже давно – жизнь человечества.
И, тем не менее, какими бы ни были – мелкими, отрывочными, извращёнными злом – указанные попытки к обновлению всемирного Стиля (рок– и панк– «культура», граффити и тому подобное), – в них всё-таки присутствует теплящаяся рудиментарная жизнь творчества, какая-то подлинность и новизна формы, столь необходимая сегодня.
Эта новизна нуждается в прояснении и высветлении – очищении от всего злого и ложного. Такую задачу решает И. Гурская, формируя свою авторскую манеру. Ещё и в этом коренится объективная, значимая для всех ценность её личного опыта.
В свете изложенного становится, надеюсь, проще понять (тем, кто не примет очевидную красоту творчества представляемой художницы глазами, непосредственно), что работы Гурской – это не «бесформенная мазня», как, предвижу, скажет о них неподготовленный зритель (с незапамятных времён говоривший это чуть ли не обо всём лучшем, что было создано совокупным человеческим творчеством). Да, Дионис – экстатическое божество исступления, выхода из себя, перехода за Грань – живёт в каждом произведении Гурской: без этого импульса невозможен прорыв в ту область новой свободы, которой она достигает.
Но и аполлоническое начало искусства в произведениях художницы выявлено полностью: динамика и статика приведены к равновесию, цветовая и тональная гармония изысканны. Рисунок – нарочито изломанный, «детский», подобно православным юродивым приносящий в жертву и уничижающий себя – на самом деле основан на хорошей профессиональной выучке (что для неспециалиста заметней по нескольким наиболее фигуративным произведениям).
Религиозная тема бесконечно важна для И. А. Гурской – как для человека, на уровне осознания самим автором своего творчества. Однако на поверхности образного строя её произведений нет никакой душеспасительной дидактики – несмотря на золотящиеся кое-где купола. Богатое и истинное христианское содержание живёт внутри – в подспудном и глубоком пласте творчества Гурской: оно являет себя в дарованной Богом красоте реального мира, увиденной и воплощённой по-новому. Только в этом!
Уроженка Москвы, Ирина Гурская около десяти лет своей жизни работала в Италии, совершенствовала своё профессиональное образование в Неаполитанской академии художеств. Все тайны постмодерновой деконструкции Божьего мира, были, казалось бы, раскрыты ей.
Ирина Гурская. Каштановый цвет. 76 х 76; фанера, м., коллаж, пастель, акрил, смешанная техника. 2012. Псков.
Но русское сердце и пламенная вера мешали итальянскому ученичеству: над монотонным и уже примирившимся с собой разложением реальности (которое мы можем наблюдать в произведениях её неаполитанских коллег по школе и учителей) в работах художницы всегда воскресает торжествующий новый синтез Жизни и Красоты. Он являет себя в ясном цвете, тональной и световой гармонии, но также – в пульсирующей экспрессии и, главное, в живой, непокорной и страстной природе образов, которые Гурская создаёт. Её искусство исполнено любви и внимания к прекрасному и неисчерпаемому реальному миру.
Силы на это Ирине Гурской даёт, без сомнения, та Любовь, понимаемая как метафизическое начало, которую она вынесла в название своей выставки. Это великая христианская любовь к Богу и миру Его: к людям, которым весь этот мир с его красотой и ужасом дан в награду и испытанье.
Пускай Искусство умерло, и даже мы знаем об этом – невзирая ни на что художник (раб Божий) обязан проходить своё молитвенное поприще: смешивать краски, по-новому видеть и создавать – себя и всё вокруг.
*О сущности этого ускользающего, хамелеоноподобного понятия много написано, очень много сказано. В главных чертах ему свойственны: 1) абсолютный релятивизм, 2) предельно пластичная, иллюзорная, но ложная, мимикрия под любые исторические стили, 3) установка не на творчество (которое осознано как невозможное), но на товарное производство.
** В политической истории Европы маркерами перехода к качественно другой - постсовременной - эпохе принято считать пришедшиеся на 1968 год "Пражскую весну" и "студенческую революцию" в Париже.